Характерной тенденцией современного исторического познания является стремление максимально постичь «человеческое измерение» истории. До недавнего времени тенденции «антропологизации» исторического познания наиболее интенсивно давали о себе знать главным образом в зарубежной историографии. Помимо получившей широкую известность «школы „Анналов“», с конца 80-х гг. в зарубежной историографии ярко проявила себя также «новая культурная история», ориентирующаяся на изучение смены психоментальных состояний социумов.
Фундаментальное осмысление социально-психологической стороны исторического процесса особенно важно для истории России «советского периода» — чрезвычайно противоречивой, полной огромных контрастов череды огромных достижений и зияющих провалов.
Актуальность изучения социально-психологического аспекта российской истории резко усиливается тем, что эти проблемы далеко вышли за рамки академических штудий, стали достоянием массового сознания, предметом острого политического противоборства. Различные партии и лидеры, выступающие сейчас на российской политической сцене, нередко обосновывают свои заявления и программы соответствующими трактовками отечественного менталитета. Если одни самодеятельные аналитики «русской души» рассматривают ее как главную предпосылку возрождения нашего отечества, то другие видят в русских или советских традициях основное препятствие для прогресса страны.
Приоритетное значение психоисторической проблематики не в последнюю очередь определяется и тем, что до сих пор социально-психологическая компонента отечественной истории XX века относится если не к «белым пятнам», то, бесспорно, к числу наименее изученных аспектов нашего прошлого. Фундаментальному монографическому изучению в этом контексте подверглись лишь отдельные периоды данной эпохи[1].
По-прежнему остается недостаточно изученной социально-психологическая динамика российского общества в период от завершения гражданской войны до «великого перелома» и утверждения «сталинского режима». В исторической литературе и особенно публицистике с конца 80-х гг. и до сегодняшнего дня можно встретить немало суждений на эту тему. Стали почти общими местами, в частности, указания на такие черты массовой психологии послереволюционного периода, как патриархально-авторитарные традиции, ультрареволюционные, грубо-уравнительные настроения и утопические устремления. По мнению многих авторов, эти социально-психологические явления и тенденции во многом и предопределили «тоталитарный поворот» рубежа 20–30-х гг.
Однако все эти построения до настоящего времени носят в основном характер более-менее правдоподобных гипотез, поскольку фундаментальных исторических исследований по данным вопросам до сих пор не появилось.
Адекватная реконструкция процесса утверждения в нашей стране тоталитарной системы предполагает фундаментальное воссоздание его психоментальной стороны. Особенно важно выявить константы и динамику в социальной психологии крестьянства 1920-х гг., поскольку в то время эта общественная группа составляла основную массу населения. Естественно, исторический выбор страны в немалой степени определялся традициями, социальными воззрениями и настроениями сельских жителей.
Из всего комплекса крестьянских взглядов и представлений приоритетное общественное значение имели взгляды сельского сообщества на социально-имущественные различия. В свою очередь, они в немалой степени определяли взаимоотношения различных общественных групп деревни.
Следует подчеркнуть, что этому вопросу нередко придается немалое значение в обобщающих работах по истории «советского» периода. При этом зачастую в них фигурируют умозрительные, априорные суждения, упрощающие реальную сложную картину. Из числа новейших публикаций весьма характерны в данном плане работы И. В. Павловой и С. Ф. Кара-Мурзы[2]. Весьма показательно, что представляя полярные направления современной общественно-исторической мысли (первый автор «ультрадемократ», второй же «почвенник»), они парадоксальным образом смыкаются в своих суждениях по интересующему нас вопросу. И тот и другой говорят о распространенности среди крестьян «патриархальных», «уравнительных», «антибуржуазных» настроений и большом значении этого фактора для проведения коллективизации. Разница лишь в том, что Павлова оценивает данный феномен со знаком «минус», а Кара-Мурза — противоположным образом.
В условиях небывалой поляризации общества после революции, когда новый режим настойчиво проводил линию на социально-политическую дифференциацию крестьянства, острый, жизненный интерес для сельских жителей представлял вопрос о критериях разграничения различных социально-имущественных групп. Интенсивное обсуждение этой темы шло в деревне на протяжении всего изучаемого периода, неизменно вызывая, как говорилось в источниках, «страстные речи на сходах», массу вопросов на собраниях и писем в газеты. Это был важнейший механизм коллективного мышления и вместе с тем наиболее определенное выражение социально-этических взглядов крестьянства.
Трудовая этика крестьянства со всеми ее сильными и слабыми сторонами в существенной мере и определяла его отношение к социальным различиям в деревне, бедности и богатству, неимущим и зажиточным слоям сельского населения. Крестьяне оценивали своих односельчан прежде всего в зависимости от их трудолюбия и умения работать.
Не случайно одним из наиболее распространенных социально-психологических стереотипов крестьянства в те годы было мнение, что причиной бедности является лень, а бедняки представляют собой «лодырей»[3]. Это воззрение, как нам представляется, имело в качестве основы характерную для крестьянской трудовой морали апологию трудолюбия и осуждение в качестве тяжких моральных пороков лени, лодырничества, безделья. Показательно, что в лексике сельского населения вплоть до недавнего времени сохранялся исключительно богатый набор терминов для определения лодырей, бездельников,— таких как «бездомовник», «лежен», «межедворник», «неработень», «отеть», «чужедомник», «шалыга» и т. д.
Анализируя происхождение мнения о «бедняках-лодырях», в свое время Ю. В. Куперт справедливо отметил, что его распространенность недостаточно объяснять лишь влиянием «кулацкой агитации». По его наблюдениям, этот социально-психологический стереотип выражал также и распространенное убеждение сельских жителей, что настоящий труженик никогда не впадет в бедность[4].
Типичность таких представлений выявило, к примеру, одно из первых крупных обследований сибирской деревни, проведенное в Барнаульской волости в 1924 г. По этим данным, местное крестьянство «воспиталось на твердом убеждении, что материальное благополучие в виде большого хозяйства всецело зависит от самого себя»[5].
Для понимания глубинных социально-психологических предпосылок рассматриваемого стереотипа можно применить используемое в специальной литературе понятие межгрупповой дискриминации, под которым понимается установление различий между собственной и другой группой. Наиболее распространенным результатом этого процесса является тенденция к выделению позитивно оцениваемых различий в пользу собственной группы, определяемая понятием «внутригрупповой фаворитизм».
Насколько стереотип «бедняков-лодырей» соответствовал реальному социально-психологическому облику малоимущих элементов сельского населения? Дать однозначный ответ на это вопрос довольно затруднительно, т. к. в источниках тех лет фигурировали весьма различные, полярные оценки деревенской «бедноты».
В контексте официальной политики, как известно, она представлялась в качестве особого слоя, подвергавшегося эксплуатации со стороны кулачества и являвшегося социальной опорой «диктатуры пролетариата» в деревне. Известно, что в рассматриваемый период, особенно во второй половине изучаемого десятилетия, предпринимались немалые усилия по превращению низших слоев деревни в ее политический авангард.
Оценивая такого рода ориентиры, следует подчеркнуть, что вне всякого сомнения малоимущие слои сельского населения нуждались в материальной помощи государства. Вполне оправданным было бы и объединение их в те или иные организации для защиты своих интересов. Иное дело — стремление превратить маргинализированную, наименее культурную часть сельского населения в политического лидера. Это направление политики не могло быть перспективным. Не случайно бесплодными оказались многократные попытки вдохнуть жизнь в различные общественные формирования, объединявшие малоимущих (ККОВ, группы бедноты и т. п.). Так, даже в официальных публикациях и документах того периода ККОВ (крестьянские комитеты общественной взаимопомощи) иной раз оценивались как «синоним бесхозяйственности», отмечалось «безобразное состояние работы ККОВ»[6].
Характерно, что в те годы нередко имело хождение негативное или по крайней мере скептическое отношение к малоимущим слоям сельского населения не только со стороны многих крестьян, но и работников земельных органов, специалистов сельского хозяйства, а также ученых-аграрников из числа заклейменных позднее в качестве «сибирских кондратьевцев».
Так, изучая материалы обследования Родинского района Славгородского округа (1925 г.) профессор Томского университета Б. В. Окушко и заведующий Сибирским краевым земельным управлением (Сибкрайзу) П. А. Месяцев отнесли хозяйства с посевом до двух десятин к «безнадежным», обреченным в силу экономических и психологических причин на окончательное разорение[7].
П. А. Месяцев так характеризовал особенности их социально-психологического облика: «Очевидно, предыдущая их хозяйственная деятельность, полная неудач и несчастий, не могла у них создать прочных навыков хозяйствования […] и нередко воспитала в них психологию хозяйственного пораженчества, психологию надежды на собесовскую или комбедовскую помощь, а иногда психологию, сходную с люмпен-пролетарской»[8]. К этому можно добавить, что к данной посевной группе в середине 20-х гг. принадлежало более 30 % крестьянских хозяйств Сибирского края.
Из обобщающих трудов по проблемам деревни, появившихся в 20-е гг., наиболее однозначная негативная характеристика малоимущих слоев сельского населения содержится в работе М. Я. Феноменова. Она является, пожалуй, наиболее содержательным исследованием того периода о социальной психологии послереволюционного крестьянства. В трактовке названного автора деревенская беднота отличалась заведомой физической и психической неполноценностью в сравнении с крестьянами «крепкой породы» (зажиточными), и посему в решении проблемы бедности в деревне, по мнению данного автора, следовало «исходить не столько из экономики, сколько из евгеники»[9].
Обобщенные негативные характеристики бедноты получили заметное распространение в зарубежной исторической литературе и современной отечественной публицистике. Так, еще в вышедшей в 1929 г. работе немецкого автора А. Иоганна утверждалось, что в сибирской деревне бедняки превращались в таковых из-за своих «глупости, лености или пьянства»[10].
В свою очередь, для ряда современных отечественных публикаций по этой проблеме типичным является суждение экономиста Г. И. Шмелева. Справедливо отметив, что «культ бедноты» стал важной чертой большевистской политики в деревне, он далее, не приводя конкретных доказательств, высказал утверждение, что после революции среди бедняков «явно стали преобладать те, кто не имел навыков и желания к упорному крестьянскому труду»[11].
Более убедительным представляется следующее суждение автора одного из наиболее крупных обобщающих трудов по истории СССР, итальянского историка Д. Боффы: «Организованность и престиж бедняцко-батрацких слоев в деревне был невелик, что, впрочем, нисколько не оправдывает тех, кто, претендуя на исторический анализ, огульно именует их „бездельниками“ или, хуже того, „проходимцами“»[12].
По нашему мнению, объективная характеристика социально-психологического облика малоимущих слоев сельского населения возможна лишь при дифференцированном подходе к ним. Следует иметь в виду, что под общим понятием «беднота» нередко скрывались весьма различные социальные типы, которые и в своих психологических установках имели мало общего.
Эта дифференцированность, неоднозначность социально-психологического облика «бедноты» неизменно подтверждается материалами обследований деревни середины 20-х гг. Так, в публикации по итогам упоминавшегося обследования хозяйств Славгородского округа (1925 г.) среди маломощной части сельского населения были выделены три существенно различные группы. Первую группу представляли полностью пауперизированные элементы — вдовы, сироты, инвалиды, отчасти беженцы из голодающих районов европейской России. Вторая группа — безинвентарные и беспосевные хозяйства, живущие продажей своей рабочей силы. Как пояснялось в рассматриваемом источнике, «это элемент, не могущий подняться, частью от неимения средств (переселенцы), но главным образом он малоподвижный, непредприимчивый, без хозяйственных навыков, довольствующийся малым, смотрящий на себя как на вечного бедняка „по промыслу Божию“». Наконец, третью группу составляли обычные крестьянские хозяйства, временно впавшие бедность по тем или иным причинам[13].
Аналогичные выводы об облике «бедноты» были сделаны в результате обследования в Славгородском округе в начале 1927 г.: «Социальный состав этой категории крайне пестрый: наряду с батраками, не имеющими ни хаты, ни хозяйства, и бедняком, имеющим свое самостоятельное хозяйство, имеются дворы, временно обедневшие по причине стихийного бедствия, конфискации имущества по суду и т. п.»[14].
Обследования обнаружили и заметные различия социально-психологических ориентаций различных групп малоимущего населения сибирской деревни. Так, обследование Сычевского района Бийского уезда в 1925 г. выявило, что одним из типов бедноты являются «люди много работающие, но в силу ограниченных возможностей не могущие выбраться из бедности». Другой же тип местные крестьяне определяли термином «калахта». Обследование так характеризовало его: «Это тип расхлябанного крестьянина, живущего от случая к случаю. Работает мало сам, как и вся семья. „Калахта“ вербуется из среды окончательно разуверившихся в возможности подняться бедняков»[15].
Видимо, именно социальные элементы такого рода — деклассированная, маргинализированная часть малоимущего населения деревни вызывала раздражение середняков, давала основания для обвинений всего этого слоя в «лодырничестве». Характерно, что в связи с этим в резолюции краевой конференции бедноты (январь 1929 г.) признавалась необходимость «бороться с теми пьяницами, бездельниками из своей среды, которые позорят бедняков, пользуясь чем кулаки накладывают клеймо на всю бедноту»[16].
Было бы, разумеется, весьма важно определить количественное соотношение различных типов «бедноты», однако источники не дают по этому поводу сколько-нибудь определенных сведений.
Одна из попыток выявить это соотношение была предпринята в ходе обследования, проведенного Томским окружкомом в начале 1927 г., когда крестьянам специально задавался вопрос о «нравственном облике» имевшихся в деревне бедняков. Как выяснилось, из 106 обследованных крестьянских хозяйств 37 были представлены вдовами, инвалидами, стариками и т. п. 68 появились в результате раздела середняцких хозяйств, стихийных бедствий и других временных факторов. По мнению крестьян, лишь одно из имевшихся в районе обследования бедняцких хозяйств впало в бедность в результате лени и пьянства[17].
По итогам обследования крестьянских хозяйств Каменского округа в начале 1927 г. отмечалось, что в ходе этого мероприятия были обнаружены три семьи явных люмпенов. При этом, как подчеркивали обследователи, присутствие этих людей на различных собраниях, получение ими кредитов и другой помощи производило очень неблагоприятное впечатление на середняков[18].
В 20-е гг. отмечается, пожалуй, единственный случай социологической характеристики данной проблемы в количественном разрезе,— речь идет об обследовании воронежской деревни. Анкетное изучение там общественного мнения различных групп крестьянства показало, что середняки относили к «лодырям» 8,7 % бедноты, сами же бедняки считали таковыми около 2 % данного социального слоя[19].
Одна из немногих попыток определить количественное соотношение различных типов бедноты в сибирской деревне прослеживается в обширном письме-трактате жителя села Колыванский завод Алтайской губернии Ф. Е. Кудечка, направленного в 1925 г. в «Крестьянскую газету». По его оценке, 70 % бедняцких хозяйств имели перспективу с помощью государства выбиться из нужды, 30 % же составляли «безнадежные элементы», у которых «идея такова — весь мир превратить в первобытное состояние»[20].
По оценке же современного исследователя в.А. Козлова подобные элементы составляли 2–5 % численности бедняцкого слоя. Распространенность же мнения о «бедняках-лодырях» этот автор связывает с особенностями обыденного сознания, склонного воспринимать частные признаки того или иного явления в качестве его сущностных черт[21].
Однако помимо этого следует иметь в виду, что такого рода суждения нередко являлись эмоциональной реакцией на те или иные антисередняцкие акции (лишение избирательных прав, недопущение на собрания бедняков и т. п.). В таком случае, как отмечали источники, «середняк, заклейменный маркой „кулака“ или „кулацкого подхалима“, отвечал репликой — „лентяи“, „лодыри“»[22].
Противоречивость взглядов крестьян на социально-имущественные различия не могла не сказываться и на их отношении к наиболее неимущей части сельского населения, не имевшей собственного — даже небольшого — хозяйства и работавшей по найму. С одной стороны, как показало обследование наемного труда в Сибирском крае (1926 г.), отношение к батракам в сравнении с дореволюционными годами в какой-то мере улучшилось: «Наниматель не стал так издеваться, как раньше»[23]. В то же время и в конце 20-х гг. фиксировалось «пренебрежительное отношение во взгляде крестьянина на батрака, как на последнего человека в деревне»[24].
Еще более острой проблемой как для правящих кругов, так и для широких масс крестьянства являлся вопрос о критериях отнесения того или иного хозяйства к категории «кулаков». Специфика воззрений послереволюционного крестьянства на эту проблему получила особенно рельефное выражение в ходе дискуссии «Кого считать кулаком — кого тружеником», организованной газетой «Беднота» в 1924 г.
Обобщая содержание крестьянских высказываний в ходе этого обмена мнениями, заместитель ответственного редактора «Бедноты» М. Грандов отмечал, что «деревня требует точного разграничения понятий „кулак“ и „добросовестный труженик“, с одной стороны, и понятий „бедняк-разгильдяй“ и „бедняк по нужде“ с другой»[25].
Преобладающая часть писем, полученных редакцией «Крестьянской газеты», выражала негативное отношение сельского населения к различным формам стяжательства, неправедного обогащения и вместе с тем неприятие им иждивенчества, лодырничества. Весьма рельефно демонстрировали письма также и укоренение в массовом сознании стереотипов господствующей идеологии в отношении «буржуев». Так, по наблюдению М. Грандова, «по вопросу, куда отнести мельников, арендаторов, торговцев мнения расходятся, но большинство заявляет, что эти группы представляют „зародыши будущих капиталистов“, что „клопики“ — дай им срок — вырастут в „клопов“»[26].
В то же время в ходе дискуссии со всей остротой встал вопрос о сложности разграничения трудового и кулацкого хозяйства в условиях значительной социальной нивелировки деревни после революции. В целом ряде писем отмечалось, что крепкое хозяйство может иметь трудовой характер, а с другой стороны, «кулацкие устремления» иной раз проявляют небогатые по внешним признакам крестьяне. В связи с этим при определении понятия «кулак» участники дискуссии нередко делали акцент на политические, моральные, психологические критерии: «Может быть, сейчас у данного крестьянина хозяйство небольшое. Но это — раскулаченный кулак, у которого революция обрезала крылья. В политике он даже более свирепый враг революции»[27].
Примерами из жизни сибирской деревни такая позиция обосновывалась в письме О. И. Чернова. Как известно, он имел в 1921 г. знаменательную встречу с В. И. Лениным, которая, как считается, оказала какое-то влияние на принятие решения о переходе от продразверстки к продналогу. По мнению этого сибиряка, неправомерно было бы считать кулаками зажиточных крестьян в тех случаях, когда они поднялись за счет собственного труда, являются «общественниками» — «ставят свое богатство через кооперативы, обогащаясь все сообща». В этом письме также проводилась характерная мысль об определенном сходстве психологии «кулаков-мироедов» и «бедняков-антиобщественников» (лодырей, иждивенцев), которые «в случае классовой войны будут охотно уничтожать друг друга»[28].
Разумеется, в рассматриваемой дискуссии приняли участие наиболее активные, развитые представители сельского населения. Мнение же более широких кругов крестьянства по данному вопросу было дополнительно прояснено в ходе социальных обследований деревни середины 20-х гг. Как выяснилось, в то время в деревне нередко преобладало мнение об отсутствии в ней кулачества: «Ну какие у нас кулаки, мы все крестьяне»[29]. В какой-то мере это было связано и со значительной социальной нивелировкой крестьянства и с усиленной мимикрией эксплуататорских элементов.
Сходная мысль прослеживается и в воспоминаниях Т. С. Мальцева, который отмечает, что в его родных местах «кулаками никого не называли, а само слово „кулак“ появилось лишь перед коллективизацией»[30].
Вместе с тем обследования выявили и специфику взглядов крестьянства на проблему социальной дифференциации: в массе своей крестьяне не считали сами по себе размеры хозяйства, его зажиточность признаками кулачества. Весь вопрос, с их точки зрения, состоял в том, каким путем создано такое благосостояние.
Такое представление, в частности, определенно выразил крестьянин Сигарев, выступивший на Первом съезде Советов Сибири в декабре 1925 г. В своей речи он ратовал против отнесения всех крепких хозяйств к кулацким. В ответ на прямой вопрос председателя Сибревкома М. Лашевича, есть ли в деревне кулаки, он ответил, что таковые имеются, но их немного и среди них вовсе не обязательно преобладают хозяйства с большими посевами[31].
Аналогичные мнения по данной проблеме высказывались и в последующий период, в частности, в ходе дискуссии о понятии «кулак», возобновившейся в 1927 г. на страницах сибирской краевой газеты «Сельская правда»[32].
При этом крестьяне по-своему оценивали различные формы экономических отношений, официально считавшиеся признаками кулачества, — наем рабочей силы, сдачу инвентаря, аренду земли и т. д. Характерно в этом плане наблюдение, сделанное в ходе обследования Муромцевского района Омского округа в 1925 г. Обследование показало, что «в массе крестьян наем рабочей силы признаком кулачества не является, в связи с чем нередко отрицается наличие кулаков». Названное обследование зафиксировало еще один любопытный социально-психологический феномен, позволяющий понять истоки многих драматических коллизий тогдашней деревни. Как выяснилось, «в моменты острой борьбы, например, при дележе лугов, имеют место случаи поголовного отнесения всех крепко зажиточных к кулакам»[33].
Другой оттенок крестьянских представлений по этому вопросу был отмечен в том же году при обследовании Родинского района (Славгородский округ). По этим данным, «крестьяне считают кулаком того, кто сам не работает, а ведет хозяйство посредством работника»[34]. Аналогичные представления фиксировались и в ходе обследований деревни конца 1926 — начала 1927 гг.[35]
Для понимания социальных взглядов крестьян весьма важно учесть, что распространенные формы отношений между зажиточными и неимущими хозяйствами рассматривались в деревне прежде всего с точки зрения «справедливости». Если крепкий мужик «по-божески» брал за пользование сельскохозяйственной машиной и соответствующим образом относился к наемным работникам, то он не считался кулаком.
В целом же массовое крестьянское сознание в понятие «кулак» чаще всего вкладывало в большей мере моральное содержание: под кулаком традиционно подразумевался стяжатель, жадный и жестокий мироед, закабалявший односельчан. Как писала по этому поводу А. И. Хрящева (один из наиболее известных в 20-е гг. исследователей социальной структуры крестьянства), в представлении крестьян «эпитет „кулак“ не есть общее понятие класса, а только частное. Он соответствует известному моральному состоянию лица, параллельно тому, как существует квалификация „негодяй“, „плут“ и т. п.»[36].
Нередко социально-психологическому типу «кулака», помимо изворотливости, хитрости, беззастенчивости, были присущи такие черты, как патологическая жадность, скупость, хозяйственный фанатизм, доходящий до безжалостного отношения не только к чужим, но и к своей семье. Собственно, только такими средствами и можно было подняться над средним уровнем, что, естественно, не внушало симпатий окружающим.
Это крестьянское представление о «кулаке» воспроизводится в произведении писателя Н. Самохина, где он на основании рассказов своих родственников — старых крестьян, рассказывает о жизни сибирской деревни 20-х гг. По этим рассказам типичный «кулак» тех лет предстает следующим образом: «Вырос Гришка парнем угрюмым и лютым. А потом, когда мужиком стал, к лютости этой прибавилась у него волчья хозяйская хватка […] Отделился от отца, и, зажив своим домом, за несколько лет превратился в настоящего кулака. Правда, надорвался сам, заморил и затюкал ребятишек, а жену согнул в колесо, старуху из нее сделал. С родней Григорий не якшался, в праздники не гулял, ходил зиму и лето в одном и том же рваном картузе и задубевшей черной косоворотке»[37].
Представление о неправомерности отождествления всякого крепкого хозяйства с кулацким, разделявшееся массой крестьян, по нашему мнению, имело конструктивный характер, отвечало социальным реалиям послереволюционной деревни.
В то же время в эти годы все большее распространение получает негативное отношение к крепкому, зажиточному крестьянству, усиленно формируется пропагандистский стереотип «кулака». Типичное для такого подхода суждение о «крепком середняке» высказал известный в те годы коммунистический публицист Ю. Ларин: «Если он не кулак в данную минуту, то все положение вещей толкает его к тому, чтобы стать кулаком,— он кулак в перспективе»[38].
В Сибири накануне коллективизации аналогичные воззрения особенно настойчиво и прямолинейно проводила группа партийных функционеров и журналистов, группировавшаяся вокруг литературного объединения «Настоящее». Взгляды такого рода, несомненно, стали важной идейно-психологической предпосылкой для осуществления насильственной коллективизации, для террора в отношении масс крестьянства.
Окончательную же «ясность» в этот вопрос внес И. В. Сталин, который утверждал, что «зажиточные вызывали недоверие и ненависть бедняков и середняков»[39].
На самом деле, как показывают источники, у преобладающей массы крестьянства, особенно старшего поколения, отношение к богатым односельчанам варьировалось в широком диапазоне от зависти, стремления самим достичь подобного статуса до сдержанной неприязни. Но никогда отношение к крепкому мужику, работавшему своими руками, не было однозначно негативным. Изучение разнообразных материалов позволяет согласиться со следующим суждением известного американского исследователя Р. Конквеста в его работе «Жатва скорби»: «Люди больше уважали крестьянина, добившегося благосостояния за счет своего труда, чем завидовали ему»[40].
В то же время вряд ли можно признать убедительными суждения, подобные утверждению И. Клямкина о том, что наш крестьянин в силу своего «добуржуазного» характера «предпочел коллективизацию кулаку […] готов был записать и часто записывал в кулаки крепкого середняка […] благословил удаление из деревни наиболее зажиточной и приспособленной к свободному рыночному хозяйству, наиболее „буржуазной“ части населения»[41].
Реалии «великого перелома» позволяют себе представить более сложную картину крестьянских взглядов и настроений. Официальные источники, как и следовало ожидать, чаще всего сообщали о поддержке «раскулачивания» большинством сельского населения. Трафаретную оценку содержит, к примеру, докладная записка ОГПУ о раскулачивании в Сибирском крае за февраль 1930 г.: «Настроения основной массы бедноты, большинства середняков вокруг кампании вполне положительное, выражаясь в их активном участии»[42].
Конечно, среди сельского населения Сибири имелись элементы, желавшие поживиться «кулацким» имуществом, свести счеты с «буржуями»; еще большее значение имели запуганность и пассивность крестьян. Тем более показательны на этом фоне факты негативного отношения крестьян к раскулачиванию и даже их сопротивления этой акции.
Такого рода признания прослеживались даже в выступлениях высокопоставленных партийных функционеров. Так, на пленуме крайисполкома в марте 1930 г. первый секретарь Сибкрайкома Р. И. Эйхе отмечал, что в тех местах, где в процессе раскулачивания не было проведено «достаточной работы», в деревнях проявлялась «жалость к кулаку»[43]. Тогда же в выступлении на Второй краевой конференции бедноты Р. И. Эйхе отметил, что в ходе выселения «кулаков» имели место случаи издевательства над ними, что вызывало со стороны односельчан сочувствие к раскулаченным[44].
Немалое число фактов отрицательного отношения крестьян к раскулачиванию фиксируется в материалах карательных органов. Документы ОГПУ отмечают и факты прямого противодействия раскулачиванию, массовых выступлений в защиту депортируемых. В Бийском округе было даже отмечено нападение крестьян села Чемровка на железнодорожный эшелон с попыткой освободить своих односельчан[45].
Реакция крестьян на раскулачивание ярко отражена, например, в целой серии сообщений ОГПУ по ряду районов Новосибирского округа за первые месяцы 1930 г. Судя по этим материалам, бедняки и середняки так выражали свое отношение к раскулаченным: «Мученики вы за свой труд»; «какие они кулаки»; «сегодня отправляют их, а завтра отправят нас»[46].
Более того, в этом источнике приводились подробные данные о массовых протестах против раскулачивания, а затем против насильственного возвращения тех депортированных, кому удалось бежать из «спецпоселений». Так, лишь в сводке ОГПУ от 3 мая 1930 г. речь шла о пяти случаях «массовых выступлений в защиту сбежавших кулаков с требованиями восстановить в правах, вернуть имущество»[47].
Распространенность среди крестьян подобных настроений подтверждается и в докладе начальника Краевого административного управления, направленном в НКВД в июле 1930 г. В нем, в частности, сообщалось, что в Ачинском, Красноярском, Омском и других округах при арестах бежавших из ссылки «кулаков» были случаи организованного выступления крестьян с требованием оставить их на месте[48].
Конечно, переоценивать значение этих фактов как определенного выражения социальных взглядов крестьянства не стоит. Вряд ли можно однозначно согласиться с утверждениями некоторых эмигрантских публикаций о том, что в период коллективизации «в русской деревне отношение к зажиточным крестьянам изменилось к лучшему»[49].
Противодействие крестьян раскулачиванию диктовалось скорее естественным сочувствием к односельчанам, соседям, родичам, попавшим в беду, тем более что зачастую среди жертв коммунистического геноцида преобладали отнюдь не богачи и мироеды, а простые труженики. В то же время события «великого перелома» с очевидностью показали отсутствие у основной массы сибирского крестьянства какой-то особой враждебности к зажиточной части сельского населения.
При этом, однако, следует признать, что атмосфера «великого перелома» способствовала разнуздыванию худших качеств люмпенской части сельского населения — зависти, иждивенчества, рвачества.
Такого рода социально-психологические моменты отмечались уже некоторыми участниками совещания при крайкоме партии 23 января 1930 г. по вопросам коллективизации. Уполномоченный крайкома, побывавший в Иркутском округе, рассказывал: «Хотя бы эти бедняки и батраки молчали, а то рассчитывают только на всеобщее благо за счет середняка. Они говорят, иронизируя: „Вот поступите в колхоз,— мы оденемся, подкормимся“»[50].
Характеризуя отношение различных групп сельского населения к раскулачиванию, Р. И. Эйхе говорил на пленуме крайисполкома 14 марта 1930 г.: «Здоровая классовая ненависть к кулаку проявилась очень резко. В ряде районов малосознательные элементы из партизан, из бедноты выступали неоднократно с такими заявлениями: „Все это гады. Мы видели, как кулак занимался эксплуатацией и сомневались, правильно ли поступают партия и Советская власть. Теперь мы убедились, что Советская власть берется правильно за дело“»[51].
Оценки этой проблемы пришлось изменить после того, как сталинское руководство выступило с декларативным осуждением «перегибов» коллективизации, что потребовало найти приемлемых виновников произвола. Одна из подходящих для обанкротившегося краевого руководства версий о причинах «извращений» была предложена в итоговой докладной записке ОГПУ о раскулачивании в Сибирском крае (март 1930 г.). Там утверждалось, что «отсутствие руководства дало возможность элементам разложившимся, зараженным иждивенческими настроениями, рвачам и демагогическим крикунам, ничего общего с подлинными батраками и бедняками не имеющим, творить ряд безобразий»[52].
Еще более приемлемая для руководящих кругов версия была выдвинута на Пятой краевой партийной конференции в мае 1930 г., где Р. И. Эйхе утверждал: «То обстоятельство, что середняк был задет при раскулачивании, можно объяснить только антисередняцкими настроениями отдельных членов партии и отдельных групп бедняков»[53].
Эта версия была обстоятельно развита в одной из публикаций журнала «На ленинском пути», где речь шла о коллективизации в Крутинском районе Омского округа. Там отмечалось: «Допущенные извращения имели своим основанием не только почин со стороны низовых работников, но и сильнейшее давление нездоровых настроений со стороны некоторого слоя бедняцко-батрацких масс. Сюда относятся собесовские, потребительские, мародерскиенастроения»[54].
Конечно, такого рода объяснения следует воспринимать критически: основной импульс произвола несла все же официальная политика. Отнюдь не все представители неимущих слоев сельского населения поддержали раскулачивание. Те из них, кто, несмотря на бедность, не приобрел социально-психологический комплекс изгоев, маргиналов, руководствовались в этой ситуации общекрестьянскими социально-этическими представлениями.
Вместе с тем очевидно, что репрессивная политика в отношении крестьянства находила поддержку у части сельского населения, чему не в последнюю очередь способствовали и распространенные грубо-уравнительные настроения. Этот социально-психологический комплекс стал важной дополнительной предпосылкой для небывалого антикрестьянского произвола в ходе «великого перелома».
Список литературы
Булдаков В. П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. М., 1997; Зубкова Е. Ю. Общество и реформы. 1945–1964. М., 1993; Она же. Послевоенное советское общество: политика и повседневность. 1945–1953. М., 1999; Кузнецов И. С. Советский тоталитаризм: очерк психоистории. Новосибирск, 1995; Он же. На пути к «великому перелому». Люди и нравы сибирской деревни 1920-х гг. (психоисторические очерки). Новосибирск, 2001; Поршнева О. С. Менталитет и социальное поведение рабочих, крестьян и солдат России в период первой мировой войны (1914 — март 1918 г.). Екатеринбург, 2000; Сенявская Е. С. 1941–1945. Фронтовое поколение. Историко-психологическое исследование. М., 1995; Она же. Человек на войне. Историко-психологические очерки. М., 1997; Она же. Психология войны в XX в. Исторический опыт России. М., 1999.
Павлова И. В. Механизм власти и строительство сталинского социализма. Новосибирск, 2001. С. 84–87; Кара-Мурза С. Г. Советская цивилизация. Кн. 1. От начала до великой победы. М., 2001.
Лацис М. О бедняке и лодыре. М., 1929. С. 17; Ангаров А. Классовая борьба и перевыборы сельсоветов. М., 1930. С. 24; Вахтманов И. Дискуссия о «лодырях» // Советская Сибирь. 1927. 27 января; Гендон А. О бедняке и лодырях // В помощь земледельцу. 1928. № 2. С. 11–13; Российский государственный архив социально-политической истории (далее — РГАСПИ). Ф. 17. Оп. 67. Д. 697. Л. 4 (Справка информационного отдела ЦК ВКП(б) о «методах борьбы кулачества», апрель 1929 г.).
Куперт Ю. В. К вопросу об изучении истории крестьянства Сибири в годы коллективизации сельского хозяйства // Проблемы истории советского общества Сибири (материалы ноябрьского 1969 г. симпозиума по истории рабочего класса и крестьянства Сибири). Вып. 3. Новосибирск, 1970. С. 184.
ГАНО. Ф. 1. Оп. 1. Д. 1185. Л. 27.
Коваленко И. Некоторые политические итоги работы с беднотой // На ленинском пути. 1929. № 5–6. С. 77; ГАНО. Ф. 1084. Оп. 1. Д. 5. Л. 14, 30.
Месяцев П. А. Классовое направление аграрной политики и подъем производительных сил в сельском хозяйстве (к вопросу об объектах и методах работы в области агрономии и землеустройства) // Жизнь Сибири. 1925. № 5. С. 13; ГАНО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 623. Л. 13.
Месяцев П. А. Указ. соч. С. 13.
Феноменов М. Я. Современная деревня. Опыт краеведческого обследования одной деревни (деревня Гадыши Валдайского уезда Новгородской губернии). М., 1925. С. 171, 173.
Johann A. 40 000 Kilometer. Berlin, 1929. S. 7 (Работа основана на впечатлениях о поездках по СССР).
Шмелев Г. И. Коллективизация: на крутом повороте истории // Истоки. Вопросы истории народного хозяйства и экономической мысли. Вып. 2. М.,1990. С. 95.
Боффа Д. История Советского Союза. В 2-х томах. Т. 1. М., 1990. С. 353.
Советская Сибирь. 1924. 18 авг.
Материалы обследований сибирской деревни. Родинский район Славгородского округа. Новосибирск, 1927. С. 10.
Советская Сибирь. 1925. 4 февраля.
В помощь земледельцу. 1929. № 3. С. 8.
ГАНО. Ф. 47. Оп. 1. Д. 623. Л. 23.
Советская Сибирь. 1927. 18 марта.
Воронежская деревня. Вып. 1. Слобода Ровеньки. Воронеж, 1926. С. 20–22.
Российский государственный архив экономики. Ф. 396. Оп. 3. Д. 91. Л. 20.
Козлов В. А. Культурная революция и крестьянство. 1921–1927 (по материалам Европейской части СССР). М., 1983. С. 148.
ГАНО. Ф. 47. Оп. 1. Д. 780. Л. 91 (отчет об избирательной кампании 1927 г. в Сибирском крае). См. также: Охлопков И. Члены ВЦИК среди крестьян. М.,1930. С. 45.
Государственный архив Российской Федерации. Ф. 5466. Оп. 2. Д. 290. Л. об.
ГАНО. Ф. 518. Оп. 1. Д. 265-б. Л. 79.
Деревня при нэпе. Кого считать кулаком — кого тружеником. Что говорят об этом крестьяне. М., 1924. С. 6.
Крестьянский корреспондент. Его роль и работа. М.,1924. С. 184.
Деревня при нэпе… С. 7.
Деревня при нэпе… С. 83–85.
Советская Сибирь. 1925. 3 апреля. (Доклад И. Павлуновского на пленуме Сибкрайкома об итогах обследования деревни).
Партийная жизнь. 1990. № 21. С. 59.
ГАНО. Ф. 1. Оп. 1. Д. 1392. Л. 97.
Сельская правда. 1927. 27 марта, 6 июня.
ГАНО. Ф. П-2. Оп. 1. Д. 455. Л. 8.
Там же. Оп. 1. Д. 534. Л. 4.
См. например: Большевик (Новосибирск). 1927. № 2. С. 14.
Хрящева А. И. Указ. соч. С. 110.
Самохин Н. Рассказы о прежней жизни // Самохин Н. Толя, Коля и Володя здесь были. Две повести. Новосибирск, 1975. С. 29.
Ларин Ю. Современная деревня. М., 1925. С. 59.
Сталин И. В. Вопросы ленинизма. 11-е изд. М., 1945. С. 418.
Вопросы истории. 1990. № 1. С. 152.
Клямкин И. Какая улица ведет к храму // Новый мир. 1987. № 11. С. 181.
ГАНО. Ф. 47. Оп. 5. Д. 104. Л. 96.
На ленинском пути. 1930. № 6. С. 96.
Красная сибирячка. 1930. № 5. С. 4.
ГАНО. Ф. 47. Оп. 3. Д. 15. Л. 215.
ГАНО. Ф. 47. Оп. 3. Д. 17. Л. 318–319, 536–538, 674–675.
Там же. Оп. 5. Д. 103. Л. 30–63.
Там же. Ф. 20. Оп. 2. Д. 37. Л. 16.
Хозяин. 1930. № 27–28. С. 2.
ГАНО. Ф. П-2. Оп. 2. Д. 450. Л. 11.
На ленинском пути. 1930. № 6. С. 19.
ГАНО. Ф. 47. Оп. 5. Д. 103. Л. 55.
Стеногр. отчет работ V Сибирской краевой партийной конференции. Новосибирск, 1930. С. 184.
На ленинском пути. 1930. № 7. С. 33–34.
Cписок литературы:
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.bestreferat.ru